Ничей брат[рассказы] - Рид Грачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оглянулся назад, увидел сморщенные комочки, застывшие в движении острые лапки и крепче прижался к боку дяди Коли.
Когда мы отошли далеко от этого страшного места, я спросил:
— Дядя Коля, а люди, когда от голода умирают, тоже такие?
— О–о–о… — сказал он, прижимая меня к себе свободной рукой. — Ты посмотри–ка на этот прекрасный тополь. Настоящее дерево жизни. Лучше не выдумаешь.
Ничего в нем, конечно, не было прекрасного. Тополь как тополь.
7
Я зашил в наволочку фотокарточку мамы. Ничего нового не узнал я о дяде Коле ни в тот вечер, ни после. Да и он обо мне не узнал. Он не пришел на следующий день. Я прождал его до самого ужина. Не пришел он и на другой день. На третий день мы пололи морковь на совхозном поле, молочай колол руки, было очень жарко, хотелось пить. Я думал, что увижу его здесь. Но он не появился.
Наступило воскресенье, и я торчал с утра перед палатками, вглядываясь в оранжевую пыль над трактом. За мной по пятам все эти дни ходил Мишка, он ревновал меня к моей тайне и грозил, что перестанет со мной дружить. А мне было все равно. Только бы отстал.
Мишка подразнил меня немного, потом ему надоело и он ушел. Пришла Анна Семеновна и дотронулась холодными пальцами до моего плеча.
— Кого ты все ждешь?
— Никого, — сказал я.
— Пойди поиграй. Он уехал. Он не придет…
— Кто — он?
— Этот… артист, дядя Коля его зовут, да? Он привет тебе просил передать.
— Привет… Дядя Коля больше не придет?
Зачем она так сказала?
Ночью того дня мне приснился сон, который я помню до сих пор. Будто я иду по улице в городе. Улица незнакомая, дома все одинаковые, пустые, без крыш, а окна все без стекол и без рам. Много окон чернеет кругом.
Почему–то я знаю, что один из домов — наш и окно на втором этаже — наше окно. Поднимаюсь по лестнице, вхожу в комнату. Стены тускло отсвечивают желтым. Я трогаю стену. Она из глины. В углу шевелится что–то. Огромная лягушка с толстыми выпирающими ребрами ползет на меня и смотрит бездонными черными глазами.
Я кричу беззвучно, а лягушка вздрагивает. Трескается ее кожа. Она протягивает лапу ко мне.
Скелет из белых костей лежит на полу вместо лягушки. Белые кости скреплены проволокой. Скелет из школы.
— Она умерла от голода, — говорит дядя Коля за моей спиной.
— Кто — она? — кричу я. — Это он, скелет!
— Нет, это она, — говорит дядя Коля. И тогда я догадываюсь.
— Мама! — кричу я изо всех сил.
— Да нет, это не мама, — говорит дядя Коля и смеется. — Это лягушка. Не бойся, кровь у нее холодная…
Холодная, холодная комната… Холодно.
С тех пор я гулял часто один. Это у нас разрешалось. Было мне грустно–грустно. Так грустно, как никогда потом. И хорошо было грустно. Светло. Я чувствовал, что потерял что–то, без чего можно обойтись.
Утром, в день пасмурный и не воскресный, я услышал, как кто–то поет низким голосом грустную песню:
…Бежал бродяга с Са–ха–ли-ина
Звериной узкою тропой…
Отдаленный голос будто обижался на кого–то, звал долго и безнадежно и закончил разочарованно, низкой отрывистой нотой:
…Никогда…
Взлетела над поворотом палка, описала дугу, скрылась…
Это был дядя Коля. Анна Семеновна обманула, и все хорошо. Я решил напугать его. Спрятаться между ветками и выскочить, когда он пройдет. Закрою ему глаза ладошками.
— Отгадайте, кто? — скажу.
— Не могу, — ответит он. — Постой, да это, наверное, Валька? Ну, здравствуй, молодой человек…
Он держал в руке бамбуковую удочку. Значит, рыбку половим.
Он подошел уже совсем близко. Я слышал, как он сопел. У кустов он чуть не упал. Я отпрянул и успел заметить его красное, напряженное и почему–то сердитое лицо.
Я присел за кустом и услышал глухой шлепок. Будто вальком ударили по мокрому белью.
…Он пытался встать, царапая палкой дорожную пыль. Приподнялся. Упал на локти, опустил голову и долго смотрел на дорогу глубокомысленно и удивленно.
Удочка валялась рядом. Красно–желтый поплавок воткнулся пером в пыль.
— Что с вами, дядя Коля?
— Ну, чего пристал…
Он подтянул правую ногу, сел. Вздернулась штанина, обнажив гладкую розовую ногу, наверное, целлулоидную.
— Валерка, иди сюда, Валерка…
— Я — не Валерка, — сказал я. — Я — Валька. Что с вами?
— Иди сюда, Валерка, — настойчиво повторил он. — Сейчас… на рыбалку поедем…
— Я не Валерка, дядя Коля, я — Валька. Ой, что с вами?
— Н–н–нет, ты Валерка, Валерка… Сейчас поедем… в Териоки… на дачу. Мать пирожков напекла… с маком… Валерка…
— Я — Валька, Валька, дядя Коля, Валька из детдома!
— Валька?
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ага, Валька… Ну, вот, слушай… Уходи отсюда скорей. Уходи, слышишь?
Я пытался его поднять. Он впивался пальцами в мою руку, сипел, хрипел и гнал меня прочь. От него сильно пахло перегаром.
Глаза у него были как у Мишки, когда он болел воспалением легких и лежал в жару, тихий и страшный. Он смотрел на меня с такой надеждой, с такой большой просьбой! Он так хотел, чтобы я ушел.
— Уходи, Валька, уходи… Слышишь? Я приказываю…
Как на войне! Ну, да: дядя Коля — командир. Он приказывает, чтобы я его оставил. Он ранен, а мне нужно выполнять задание. И вот он приказывает…
Задание… Но ведь задания никакого и нет!.. Он все смотрел на меня, смотрел, и я невольно стал пятиться.
Он сидел в пыли и повторял:
— Иди, иди, не смотри на меня… не смотри…
Когда я отошел немного, он тяжело поднялся, покачнулся и пошел быстро–быстро по дороге к совхозу. Я бы не оставил его одного на дороге, но он меня прогнал.
Потом я бегал на то место, но его уже не было. Удочка, правда, валялась, но я не взял.
8
В последние дни лета шли дожди. Ямы у тракта наполнились желтой водой. Там, пуская пузыри, резвились лягушки. Однажды утром пришли машины, и мы стали собираться в город.
Грузовики с тентами стояли на поляне, придавив блеклую траву свежими рубчатыми шинами. Запах бензина был приятен, как всегда в дни отъезда.
Синий дымок опускался, колеблясь, на серые квадраты палаточных дощатых полов. Шоферы и ребята из старшей группы грузили вещи.
Когда мы уже садились в машины, пришел дядя Коля в шинели без погон, с гитарой. Я увидел его, когда он шел по тракту. Я спрятался за ребятами.
Он подошел к машинам и стал играть. Нельзя было разобрать, что он играет, потому что гудели моторы. Неожиданно, нестройно впереди запели что–то.
Он, конечно, пришел не ко мне… Я забрался в машину и сидел, выглядывая из–под тента. Вдруг меня позвали:
— Мартынов, Мартынов, иди сюда!
Я вылез. Дядя Коля подошел ко мне.
— Ну вот, — сказал он. — Уезжаешь, значит?
— Уезжаю…
— Расстаемся, значит?
— Расстаемся…
— Так на рыбалку мы с тобой и не сходили…
— Так и не сходили…
— Ну, ты меня, пожалуйста, прости. Виноват я перед тобой.
— Нет, — сказал я. — Нет, дядя Коля, вы не виноваты… Не надо мне было к вам ходить. И вообще ничего не надо.
— Вот ты какой… — сказал он чуть удивленно и грустно.
— Да, такой, — ответил я. — Ну, прощайте, дядя Коля. Будьте здоровы. До свидания.
Я отвернулся от него и полез в машину. Неприятно прощаться, когда на тебя смотрят.
— Постой…
Он удержал меня и сунул в руку коробку шоколадных конфет.
— Не надо, — сказал я. — Дядя Коля, честное слово, не надо…
— Бери ты, — сказал он нетерпеливо. — Говорят, вкусно…
— Дядя Коля, — сказал я. — Дядя Коля, я думал, что вы — артист…
Тогда он схватил меня обеими руками и оттащил к борту машины.
— Слушай, Валька, — сказал он. — Ты, я вижу, мужчина. А я думал, что ты — маленький совсем. Послушай меня напоследок. Помни о дереве жизни. Это правда. Иди прямо, не сворачивай. Прямо, прямо всегда. Эх, что я тебе говорю… Мал еще… На вот…
Он вынул из кармана гимнастерки зажим от пионерского галстука, ржавый, с облупившейся эмалью.
— А сейчас галстуки без зажима носят, — сказал я. — Их узлом завязывают…
— Все равно, — сказал он, — бери. На память. Машина дернулась. Дядя Коля подсадил меня на борт.
Когда мы выехали на тракт, он стоял на обочине и махал палкой нам вслед. И хотя мне было непонятно, зачем этот зажим, и куда нужно идти, и почему прямо, я тоже, вместе со всеми, смеялся и махал ему.
Я снова был среди наших, где совсем не все было здорово, но зато все были свои, не посторонние, понятные и простые.
Грустно было махать ему из машины.
1958
ДОМ СТОЯЛ НА ОКРАИНЕ
На месте, где стоял этот дом, Филимонов увидел пятиэтажное здание, составленное из бетонных плит. Два тополя с южной стороны уцелели, остальные были спилены на высоте человеческого роста и обернуты рогожей, словно их собирались похоронить, но забыли в суматохе. Было странно: дом исчез без войны, без пожара, а исчез бесследно. Филимонов прожил в нем не более полугода, в самой узкой и темной комнатке бельэтажа, и сам не мог понять, отчего этот дом запомнился ему как единственный родной, оставив в сердце недоумение и скрытую боль, как все родное, что мы покидаем навсегда.